Выставка живопись
Юбилей Миши Нестерова (1862-1942) годом ранее отпраздновали в Российском музее — сейчас празднуют в Третьяковской галерее при поддержке «Евроцемента», BP и ЛУКОЙЛа. Научная и экспозиционная жизнь в наших основных музеях так устроена, что даже от парадной, «датской» (приуроченной к дате) выставки откровений ожидать не приходится: собрали работы со всех концов бывшего СССР, отреставрировали, уточнили датировки — и на том спасибо.
Ретроспектива в Российском имела некий противный официозно-клерикальный оттенок: да, Нестеров, истово верующий и страстно увлеченный российской религиозной философией, был черносотенцем, членом «Союза российского народа», но на петербургской выставке он почему-либо смотрелся человеком, в 1991-м положившим партбилет и здесь же побежавшим креститься.
Выставка в Третьяковке такового отталкивающего воспоминания не производит: выстроена она более четко и разумнее, по хронологическо-тематическому принципу, и у Нестерова тут меньше шансов показаться актуальным персонажем. Не в художественном, а в политическом смысле — в качестве мнимого учителя Глазунова и компании.
С самого начала приметно, как стремительно юный живописец эволюционировал в сторону символизма: просто переболев назидательно-занимательным «маковским» жанром и быстро поняв, что история а-ля Суриков не его призвание, он рано отыскал свою тему и собственный стиль. Любая крупная религиозная картина — «Пустынник», цикл о Сергии Радонежском, «Димитрий Принц убиенный», «Великий постриг», «На Руси» («Душа народа») — в экспозиции сопровождается обилием этюдов, портретных и пейзажных, так что Нестеров полностью законно стает наследником Александра Иванова.
И, как и ивановское «Явление Мессии», любая из их показывает огромное художественное поражение, другими словами невозможность выразить средствами современной академической живописи духовные истины, дававшиеся Андрею Рублеву либо Беато Анджелико.
Это в особенности отлично видно в «Душе народа», нестеровском opus magnum, писанном в военные годы (1914-1916). Как бы формула найдена правильно: взять одухотворенный левитановский либо, быстрее, мельников-печерский российский пейзаж, взять наилучших российских людей, Толстого, Достоевского, оптинских старцев, вывести их крестным ходом на берег Волги навстречу Спасителю (Иисус самолично возникает в ранешном эскизе, позднее композиция, слава богу, будет избавлена от настолько плакатной прямолинейности). И — ничего. Фаворитные люди в окладе наилучшей природы не стают иконой, а остаются плохо связанными с ландшафтным фоном фигурами. В поисках особенного российского пути он шел методом ошибок западной школы: той же бедой мучились по всей Европе академики-натуралисты, не признавшие импрессионизма, и почти все отыскали спасение во всепоглощающей декоративности ар-нуво.
Приторно-декоративный привкус модерна чуток ли не посильнее ощутим в огромных храмовых работах Нестерова: Владимирском соборе в Киеве, церкви Александра Невского в Абастумани, Троицком соборе в Сумах, Марфо-Мариинской обители, Спасе на Крови — их фрески и мозаики представлены эскизами. И снова — ничего. И в Италию византийскую ездил, и иконопись древнерусскую изучал, и к старообрядцам тянуло — а выходит то же самое, что в попытках возрождения религиозной живописи у прерафаэлитов либо Пюви де Шаванна. Краса, но краса мирская.
Совсем прерафаэлитски смотрится «Голгофа» с красивым апостолом Иоанном, модником-декадентом в красном плаще, таким актером из уайльдовской «Саломеи», слегка перепутавшим пьесы. Естественно, глубину чужого религиозного чувства мерить неприлично, но сопоставить это с «Голгофой» Николая Ге язык не повернется. Либо вот «Александр Невский» для Спаса на Крови — не благоверный князь, а куртуазный рыцарь, не церковная мозаика, а песнь о Данте и Габриеле Россетти какая-то.
Умопомрачительно, но куда наиболее духовным и церковным искусством кажется светская и русская живопись Нестерова в пору воинствующего безбожия, опосля Октябрьской революции, которую он не принял, хотя она его (правда, изрядно потрепав семью потом) приняла. Речь не о «Страстной седмице» и иных явлениях Христа антисоветскому народу, а о портретах 1920-1930-х. Иконописцы Корины, конструктор Щусев, художница Кругликова, архитектор Шадр, хирург Юдин, физиолог Павлов, биолог Северцов — сталинский академик Нестеров, осколок прошедшего, делает собственный свой иконостас из сталинской интеллигенции, таковых же осколков прошедшего.
И в виде данной для нас старенькой, не совершенно еще сломленной элиты, как ни удивительно, больше силы духа, ежели во фресковых святых и полностью декадентских «Философах» (Флоренском и Булгакове) и «Мыслителе» (Ильине) переломных революционных лет — пусть Флоренскому с Булгаковым как как будто и полагается быть святее Шадра со Щусевым, монументальных пропагандистов.
Вся липовая древнерусскость спала, вся символистская претенциозность ушла, осталась только невымученная, людская, христианская истина. Эта истина и отделяет Нестерова от нынешней глазуновщины, вырастившей собственный казенный патриотизм и официозное православие на творческих неудачах художника.